Двойная спираль

Джеймс Д. Уотсон

Морис и не подозревал, что я почти немедленно после этого получу рентгенограмму, доказывающую спиральность вируса табачной мозаики. Этим неожиданным успехом я был обязан мощной рентгеновской трубке с вращающимся анодом, только что собранной в Кавендишской лаборатории. Эта сверхтрубка позволила мне снимать рентгенограммы в двадцать раз быстрее, чем прежде. За неделю число моих рентгенограмм ВТМ более чем удвоилось.

          В то время лаборатория по традиции запиралась в десять часов вечера. Хотя швейцар жил у самых ворот, после этого часа его никто не беспокоил. Резерфорд в свое время считал, что не нужно поощрять ночные бдения, так как теннис - гораздо более подходящее занятие для летних вечеров. И даже через пятнадцать лет после его смерти для засиживающихся допоздна сотрудников лаборатории имелся всего один ключ. Им теперь завладел Хью Хаксли, который доказывал, что мышечные волокна являются живой тканью, а потому к ним неприложимы правила, установленные для физиков. Иногда он одалживал ключ и мне или же сам спускался вниз, чтобы открыть мне тяжелую дверь, выходившую на Фри-Скул-Лэй: Хью не было в лаборатории, когда однажды июне, поздно вечером, я выключил рентгеновскую установку и проявил рентгенограмму еще одного образца ВТМ. Он был снят под углом около 25o, и случае удачи я должен был получить рефлексы, характерные для спирали. Посмотрев на свет еще мокрый негатив, я сразу же понял, что мы добились своего. Признаки спирального строения были вне всякого сомнения. Теперь нетрудно будет убедить Луриа Дельбрюка, что я остался в Кембридже не зря. Хотя была уже полночь, мне не хотелось возвращаться себе на Теннис-Корт-роуд, и я, счастливый, больше часа бродил по переулкам Кембриджа.

          На следующее утро я, изнывая от нетерпения ждал прихода Фрэнсиса для последней проверки. Когда ему понадобилось меньше десяти секунд на то чтобы заметить самый важный рефлекс, мои последние сомнения исчезли. Я даже попробовал разыграть Фрэнсиса, сделав вид, будто вовсе не считаю эту рентгенограмму такой уж убедительной, и принялся доказывать, что мое предположение об уютных уголках гораздо важнее. Но едва я произнес эти легко мысленные слова, как Фрэнсис прочел мне проповедь об опасностях некритического увлечения телеологией. Фрэнсис всегда говорил то, что думал, и считал, что и я поступаю так же. Правда, в Кембридже интересные разговоры нередко возникали вокруг какой-либо несообразности, сказанной в надежде, что кто-нибудь примет ее всерьез, но Фрэнсису не было нужды прибегать к такому приему, чтобы оживить разговор. Стоило ему минуту-другую порассуждать о девушках-иностранках, и этого всегда оказывалось достаточно, чтобы поднять настроение даже на самом чинном кембриджском вечере. Теперь, конечно, стало ясно, какую проблему нам следует решать дальше. Из ВТМ в ближайшее время ничего нельзя было больше извлечь. Дальнейшее распутывание подробностей его структуры требовало более специальных знаний, которыми я не располагал. Кроме того, было сомнительно, удастся ли в ближайшие годы даже ценой самых напряженных усилий раскрыть строение его РНК. Путь к ДНК лежал не через ВТМ.

          Настал подходящий момент, чтобы поразмыслить о некоторых любопытных закономерностях химии ДНК, впервые замеченных биохимиком Колумбийского университета, австрийцем по происхождению, Эрвином Чаргаффом. Со времени войны Чаргафф и его ученики тщательно исследовали соотношение пуриновых и пиримидиновых оснований в различных препаратах ДНК. И во всех образцах число молекул аденина (А) было очень близко к числу молекул тимина (Т), а число молекул гуанина (Г) - к числу молекул цитозина (Ц). Кроме того, содержание остатков аденина и тимина изменялось в зависимости от происхождения препарата. ДНК одних организмов (содержала больше А и Т, других - больше Г и Ц. Чаргафф не дал никакого объяснения этим поразительным результатам, хотя, безусловно, не считал их случайными. Когда я впервые рассказал о них Фрэнсису, они его не заинтересовали, и он продолжал думать о другом.

          Однако некоторое время спустя разговоры с молодым химиком-теоретиком Джоном Гриффитом навели Фрэнсиса на мысль, что эти закономерности могут иметь большое значение. Один из этих разговоров завязался за кружкой пива после вечерней лекции астронома Томми Голда о "совершенном космологическом принципе". В изложении Томми эта довольно натянутая идея выглядела настолько правдоподобной, что Фрэнсис задумался о том, не существует ли "совершенного биологического принципа". Зная, что Гриффит интересуется теоретическими схемами репликации генов, Фрэнсис вдруг предположил, что, возможно, "совершенный биологический принцип" и заключается в саморепликации гена, то есть в его способности к точному копированию самого себя при удвоении хромосом в ходе деления клетки. Однако Гриффита эта идея не соблазнила, так как он последние месяцы предпочитал схему, по которой копирование генов происходит путем попеременного образования комплементарных поверхностей.

          Эта гипотеза не была новой. В кругах генетиков теоретического склада, ломавших голову над удвоением гена, она была в ходу уже лет тридцать. Суть ее состояла в том, что для удвоения гена требуется образование комплементарной (негативной) копии его, форма которой относится к исходной (позитивной) поверхности, как ключ к замку. Затем эта комплементарная (негативная) копия должна была служить формой (матрицей) для синтеза новой позитивной копии. Однако нескольким генетикам идея комплементарного копирования не импонировала. Ведущим среди них был Г. И. Мёллер, находившийся под влиянием нескольких известных физиков-теоретиков, особенно Паскуаля Иордана, которые считали, что существуют силы притяжения подобного к подобному. Однако Полингу этот прямой механизм внушал отвращение; его особенно возмущало предположение, будто эта идея находит подтверждение в квантовой механике. Перед самой войной он предложил Дельбрюку, от которого узнал про работы Иордана, написать совместно с ним для журнала "Сайенс" статью с категорическим утверждением, что, согласно квантовой механике, механизм удвоения гена связан с синтезом комплементарных копий.

          В тот вечер Фрэнсис и Гриффит недолго занимались пережевыванием избитых гипотез. Оба понимали, что сейчас важно установить природу этих сил притяжения. Фрэнсис убежденно доказывал, что специфические водородные связи не могут быть решением проблемы. Они не могут обеспечить необходимую строгую специфичность, потому что, как нам не раз говорили наши приятели-химики, атомы водорода в пуриновых и пиримидиновых основаниях не имеют определенного местоположения, а случайным образом перемещаются с одного места на другое. Фрэнсис предполагал, что вместо них в копировании ДНК участвуют специфические силы притяжения между плоскими поверхностями оснований.

          К счастью, как раз такие силы Гриффит был способен рассчитать. Если комплементарная схема была, верна, то он должен был обнаружить существование сил притяжения между разными основаниями. Если же происходило прямое копирование, то его расчеты указали бы на наличие притяжения между одинаковыми основаниями.

          Фрэнсис и Гриффит расстались поздно вечером, договорившись, что Гриффит посмотрит, можно ли сделать такой расчет.

          Несколько дней спустя они встретились в очереди в буфете лаборатории, и Фрэнсис узнал, что, по-видимому, должно существовать притяжение между плоскими поверхностями аденина и тимина. Тот же ход рассуждений указывал на существование притяжения между гуанином и цитозином.

          Фрэнсис ухватился за этот ответ. Насколько он помнил, именно эти самые парные основания, согласно данным Чаргаффа, входят в состав ДНК в одинаковом количестве. Он возбужденно заявил Гриффиту, что я говорил недавно что-то такое о неожиданных результатах, полученных Чаргаффом, - правда, он не уверен, действительно ли речь шла об этих парах .оснований. Но он проверит, а потом забежит к Гриффиту домой.

          За обедом я подтвердил, что результаты Чаргаффа Фрэнсис запомнил правильно. Но он уже несколько утратил доверие к "квантовомеханическим" доводам Гриффита. Во-первых, Гриффит, когда его допросили с пристрастием, довольно вяло защищал свой ход рассуждений. Слишком многими переменными пришлось ему пренебречь, чтобы побыстрее проделать расчеты. Кроме того, каждое основание имеет две плоские стороны, и ничто не объясняло, почему избирается только одна из них. Нельзя было исключить и вероятность того, что причина закономерностей Чаргаффа лежит в генетическом коде. Определенные группы нуклеотидов должны каким-то образом кодировать определенные аминокислоты, г. Одинаковое содержание аденина и тимина могло объясняться каким-то еще не известным факторам, упорядочивающим основания. К тому же Маркхэм заявлял, что если Чаргафф утверждает, будто содержание гуанина и цитозина одинаково, то он абсолютно уверен, что это не так. По мнению Маркхэма, сама методика Чаргаффа неизбежно должна была приводить к недооценке истинного количества цитозина. Тем не менее Фрэнсис еще не собирался совсем отказываться от схемы Гриффита, когда в начале июня в недавно отведенный нам кабинет пришел Джон Кендрью и сообщил, что скоро в Кембридж на один вечер приедет сам Чаргафф. Джон поведет его обедать в Питерхаус, а нас приглашает к себе домой, куда они придут потом. За обедом Джон старался не говорить на серьезные темы и упомянул только, что мы с Фрэнсисом собираемся раскрыть структуру ДНК с помощью молекулярных моделей. Чаргафф - один из виднейших специалистов по ДНК - сначала поморщился, услышав, что какие-то темные лошадки вознамерились выиграть скачку. Но затем Джон заверил, что меня нельзя назвать типичным американцем, и Чаргафф успокоился, сообразив, что ему предстоит беседа с маньяком. Увидев меня, он укрепился в этом убеждении. Он тут же высмеял мою прическу и мой акцент, считая, что раз я приехал из Чикаго, то и вести себя должен соответственно. А когда я вежливо сообщил ему, что отпустил волосы для того, чтобы меня не принимали за американского летчика, он окончательно убедился в моей умственной неполноценности.

          Презрение Чаргаффа к нам достигло предела, когда Фрэнсис вынужден был признаться, что не помнит химических различий между четырьмя азотистыми основаниями. Этот плачевный факт обнаружился, когда Фрэнсис рассказывал о расчетах Гриффита. Забыв, какие основания имеют в своем составе аминогруппы, он запутался в доводах, основанных на квантовой механике, и попросил Чаргаффа написать формулы этих оснований. Возражение же Фрэнсиса, что он всегда может посмотреть эти формулы , в справочнике, отнюдь не убедило Чаргаффа, что мы все-таки понимаем, чего хотим, и представляем себе, как можно этого добиться.

          Но что бы там ни думал саркастический Чаргафф, кто-то должен же был объяснить его результаты. Поэтому на следующий день после обеда Фрэнсис забежал к Гриффиту в Тринити-колледж, чтобы разобраться с этими парными основаниями. Услышав: "Войдите!", он открыл дверь и увидел Гриффита в обществе какой-то девушки. Момент для занятий наукой был явно неподходящий, и Фрэнсис удалился, только попросив Гриффита сказать еще раз, какие пары получились в его расчетах, и записав их на обороте конверта. Я в это утро уехал во Францию, а Крик направился в Философскую библиотеку, чтобы наконец познакомиться с данными Чаргаффа. На следующий день, прочно усвоив и те и другие сведения, он собрался было снова зайти к Гриффиту, но передумал, сообразив, что Гриффита сейчас занимает совсем другое. Из чего следует, что присутствие красоток не обязательно способствует прогрессу в науке.


19

         Две недели спустя мы с Чаргаффом скользнули взглядом друг по другу в Париже, на Международном биохимическом конгрессе. Мы встретились во дворе массивного здания Зала Ришелье в Сорбонне, и только едва заметная сардоническая усмешка показала, что Чаргафф меня узнал. Я в этот день разыскивал Макса Дельбрюка. Еще до того, как я уехал из Копенгагена в Кембридж, он предлагал мне работать в биологическом отделении Калифорнийского технологического института и добился для меня стипендии полиомиелитного фонда начиная с сентября., 1952 года. Однако в марте я написал ему, что хочу остаться в Кембридже еще на год. Он сразу же договорился, чтобы эту стипендию перевели в Кавендишскую лабораторию. Такая готовность Дельбрюка поддержать меня была особенно приятна потому, что он сомневался в биологической ценности структурных исследований в духе Полинга.

          Теперь, когда спиральная структура ВТМ была у меня в кармане, я полагал, что сейчас-то Дельбрюк безоговорочно одобрит мою приверженность к Кембриджу. Но наш короткий разговор показал, что его точка зрения не изменилась. На мой рассказ о строении ВТМ он ответил почти полным молчанием. С тем же равнодушием он выслушал и мой торопливый отчет о наших попытках подобраться к ДНК путем построения молекулярных моделей. Заинтересовало его только мое утверждение, что Фрэнсис необыкновенно умен. К несчастью, дальше я упомянул о сходстве его манеры мыслить с манерой Полинга. Но в том мире, где жил Дельбрюк, химическая мысль не могла тягаться с могуществом генетического перекреста В тот же вечер, когда генетик Борис Эфрусси заговорил о моем романе с Кембриджем, Дельбрюк только брезгливо махнул рукой.

          Сенсацией конгресса было неожиданное появление Лайнуса. Может быть, из-за шума, поднятого газетами после истории с паспортом, госдепартамент пошел на попятный и разрешил Полингу похвастать своей alpha.gif (828 bytes)-спиралью. Его доклад спешно назначили на то же заседание, на котором выступал Перутц. Как ни поздно об этом объявили, зал был переполнен: каждый надеялся услышать новое откровение. Однако Полинг лишь юмористически пересказал уже опубликованные работы. Тем не менее удовлетворены были все, кроме тех немногих, кто вроде нас знал его последние статьи вдоль и поперек. Нового фейерверка не было; он не проронил ни слова о том, чем занимается сейчас. После доклада толпы почитателей окружили Полинга, и у меня не хватило духу прорваться сквозь них, а потом он и его жена Эва Хелен вернулись в отель "Трианон".

          На докладе Полинга был и Морис, который выглядел довольно кисло. Он задержался в Париже на пути в Бразилию, где ему предстояло месяц читать лекции по биофизике. Его присутствие удивило меня: не в его характере было травмировать себя созерцанием того, как две тысячи чинных биохимиков наполняют полутемные лекционные залы в стиле барокко. Обращаясь скорее к булыжнику двора, он спросил, не кажутся ли мне доклады на редкость скучными. Правда, несколько теоретиков, например Жак Моно и Сол Спигелмен, говорили прекрасно, но остальные бубнили так, что он с трудом заставлял себя слушать в надежде узнать какие-нибудь новые факты.

          Я попытался поднять настроение Мориса и повез его в Руайомонское аббатство, где вслед за биохимическим конгрессом состоялась недельная конференция по фагам. Хотя до отъезда в Рио у Мориса оставались всего сутки, он был рад повидаться с людьми, которые ставили такие остроумные биологические эксперименты с ДНК. Однако в поезде по дороге в Руайомон он сник и не проявил желания ни читать "Тайме", ни слушать мои сплетни о фаговой группе.

          После того как нас разместили в комнатах частично реставрированного цистерцианского монастыря с чрезвычайно высокими потолками, я пошел поболтать с приятелями, которых не видел с тех пор, как уехал из Штатов. Я предполагал, что Морис позже разыщет меня, но он не вышел к обеду, и я отправился в его комнату. Он лежал ничком на кровати, пряча лицо от света тусклой лампы, которую я зажег. Оказывается, он съел в Париже что-то неудобоваримое, но сказал, чтобы я не беспокоился. Утром мне передали записку - он сообщал, что поправился, но должен успеть на ранний парижский поезд и просит извинения за причиненное беспокойство.

          В то же утро Львов сказал мне, что на следующий день сюда на несколько часов должен приехать Полинг. Я тут же стал строить планы, как бы обеспечить себе за обедом место рядом с ним. Но его приезд не имел никакого отношения к науке. Джеффрис Уаймен, наш научный атташе в Париже и знакомый Полинга, решил, что Лайнусу и Эве Хелен следует полюбоваться строгой красотой здешних зданий XIII века. В перерыве утреннего заседания я увидел худое аристократическое лицо Уаймена, который разыскивал Львова. Полинги приехали и уже беседовали с Дельбрюком и его женой. Мне удалось на несколько минут завладеть вниманием Лайнуса после того, как Дельбрюк сказал, что я через год приеду в Калифорнийский технологический институт. Но говорили мы лишь о том, что в Пасадене я, вероятно, смогу продолжить свои рентгеноструктурные исследования вирусов. Про ДНК не было сказано буквально ни слова. Когда же я упомянул про рентгенограммы, полученные в Кингз-колледже, Лайнус высказал мнение, что тщательные рентгеноструктурные исследования вроде тех, какие его сотрудники проводят с аминокислотами, совершенно необходимы, чтобы мы в конце концов поняли строение нуклеиновых кислот.

          С Эвой Хелен, однако, мы поговорили по душам. Узнав, что я проведу будущий год в Кембридже, она заговорила о своем сыне Питере. Я уже знал, что Брэгг дал согласие, чтобы Питер работал над докторской диссертацией под руководством Джона Кендрью. Этому не помешало и то обстоятельство, что отметки, полученные Питером при окончании Калифорнийского технологического института, оставляли желать много лучшего, даже если учесть его долгую схватку с инфекционным мононуклеозом. Джон, однако, не хотел перечить желанию Лайнуса, и к тому же ему было известно, что Питер и его сестра, белокурая красавица Линда, устраивают сногсшибательные вечеринки. Питер и Линда, если она станет навещать брата, несомненно, должны были украсить кембриджскую жизнь. В то время в Калифорнийском технологическом институте буквально каждый студент-химик мечтал о том, чтобы Линда принесла ему известность, выйдя за него замуж. Сведения о Питере касались преимущественно девушек и были довольно туманными. Однако теперь я узнал от Эвы Хелен, что Питер - чудесный мальчик, чье общество будет всем приятно не меньше, чем ей самой. Тем не менее я не был убежден, что Питер будет таким же ценным приобретением для нашей лаборатории, как Линда. Когда Лайнус позвал Эву Хелен, я обещал ей, что помогу ее сыну освоиться с отшельническим существованием кембриджского аспиранта.

          Конференция завершилась приемом в саду "Сан-Суси" - загородной вилле баронессы Ротшильд. Одеться для этого приема мне было нелегко. Перед самым биохимическим конгрессом у меня из купе, пока я спал, украли чемодан. Если не считать нескольких вещей, купленных в армейском магазине, у меня осталась только та одежда, которую я взял для поездки в Итальянские Альпы, куда собирался после конгресса. Правда, доклад о ВТМ я спокойно сделал в шортах, но французы опасались, что я совершу следующий шаг и в том же виде явлюсь в "Сан-Суси". Однако, вылезая из автобуса перед огромным дворцом в чужом пиджаке и галстуке, я выглядел вполне прилично.

          Мы с Солом Спигелменом тут же устремились к дворецкому, разносившему семгу и шампанское, и уже через несколько минут оценили прелесть уток ценного аристократизма. Перед тем, как снова сесть в автобус и отправиться обратно, я забрел в большую гостиную, где бросались в глаза полотна Гальса и Рубенса. Баронесса в эту минуту сообщала нескольким гостям, как ей было приятно видеть у себя знаменитых людей. И все-таки ей очень жаль, что сумасшедший англичанин из Кембриджа так и не приехал, а это так оживило бы вечер! Я не сразу понял, о ком шла речь, но потом сообразил, что Львов счел за благо предупредить баронессу о неодетом госте, который может повести себя эксцентрично. Вывод из моего первого знакомства с аристократией был ясен. Если я буду вести себя, как все, меня больше не станут приглашать.


20

         К большому огорчению Фрэнсиса, после окончания летних каникул я никак не желал сосредоточиться на ДНК. Теперь меня занимали вопросы пола, но не те, которые заслуживают всяческого поощрения. Брачное поведение бактерий - это, бесспорно, очень оригинальная тема для салонной болтовни; среди знакомых Фрэнсиса и Одил никто даже не подозревал, что у бактерий есть половая жизнь. Ну, а то, как это у них происходит, занимало умы второсортных исследователей. Еще в Руайомоне ходили слухи о бактериях мужского и женского пола, но только в начале сентября я услышал об этом из первоисточника - на небольшой конференции по генетике микроорганизмов в Палланца. На ней Кавалли-Сфорца и Билл Хейс рассказали об экспериментах, с помощью которых они и Джошуа Ледерберг только что установили существование у бактерий пола.

          На докладе Билла участники этой трехдневной конференции приготовились вздремнуть - до его выступления никто, кроме Кавалли-Сфорца, даже не слыхал о его существовании. Но когда он закончил свое скромное сообщение, все поняли, что во владениях Джошуа Ледерберга взорвалась настоящая бомба. Еще в 1946 году, когда Джошуа было всего 20 лет, он ошеломил биологический мир заявлением, что бактерии спариваются, в результате чего у них происходит рекомбинация генов. С тех пор он провел такое великое множество изящных экспериментов, что буквально никто, кроме Кавалли, не осмеливался работать в этой области. Стоило послушать хотя бы одно из раблезианских выступлений Джошуа, длившихся от трех до пяти часов, и становилось ясно, что это настоящий enfant terrible. Не говоря уж о его богоподобном свойстве с каждым годом увеличиваться в размерах, так что со временем он мог бы заполнить собой всю вселенную.

          Однако несмотря на сказочный череп Джошуа, генетика бактерий с каждым годом все больше запутывалась. Пелена талмудической сложности, окутывавшая его последние статьи, никому, кроме него самого, не могла доставить удовольствия. Время от времени я пытался осилить какую-нибудь из них, и неизбежно застревал и откладывал ее на другой раз. Однако для того, чтобы понять, что открытие пол у бактерий очень сильно упростит изучение их генетики, выдающегося интеллекта не требовалось. Тем не менее из рассказов Кавалли следовало, что сам Джошуа еще не готов рассуждать просто. Ему нравился классический постулат генетики, что мужская и женская клетки поставляют равное количество генетического материала, несмотря на то что анализ экспериментальных данных из-за этого неизбежно усложнялся.

          Наоборот, Билл строил свои доводы на произвольной, казалось бы, гипотезе, что в женскую клетку проникает лишь часть хромосомного материале мужской. Это допущение радикально упрощало дальнейшие рассуждения.

          Едва вернувшись в Кембридж, я помчался в библиотеку, где были журналы с последними работами Джошуа. К моей величайшей радости, я разобрался почти во всех казавшихся ранее такими запутанными генетических перекрестах. Несколько случаев все еще не поддавались объяснению, но огромное количество данных, которые теперь встали на свое место, убедило меня, что мы на верном пути. Особенно заманчивой была мысль, что Джошуа совсем завяз в своих классических постулатах и мне, пожалуй, удастся совершить невероятное раньше него дать правильное истолкование его же собственных экспериментов.

          К моему желанию навести порядок в кладовых Джошуа Фрэнсис отнесся холодно. Открытие пола у бактерий показалось ему занятным - и только. Почти все лето он педантично собирал материал для своей диссертации, и теперь ему хотелось думать о чем-то стоящем. Легкомысленно взятые на себя заботы о том, имеют ли бактерии одну, две или три хромосомы, не помогут нам установить структуру ДНК. Пока я следил за литературой по ДНК, оставались шансы, что из наших разговоров за обедом и чаем может что-нибудь выйти. Но если я вернусь к чистой биологии, мы потеряем и то небольшое преимущество перед Полингом, которого нам пока удалось добиться. В это время Фрэнсиса все еще грызло подозрение, что истинный путь к решению заключен в правилах Чаргаффа. Пока я был в Альпах, он даже потратил целую неделю, пытаясь экспериментально доказать, что в водных растворах между аденином и тимином, а также между гуанином и цитозином существуют силы притяжения. Но все его усилия ни к чему не привели. К тому же ему всегда было трудно разговаривать с Гриффитом. Их мыслительные процессы как-то не соответствовали: после того, как Фрэнсис подробно излагал достоинства какой-нибудь гипотезы, вдруг наступало долгое неловкое молчание.

          Тем не менее это еще не было достаточной причиной, чтобы нам не сообщить Морису, что между аденином и тимином и между гуанином и цитозином, возможно, существует притяжение. В конце октября Фрэнсис собирался по своим делам в Лондон и написал Морису, что зайдет в Кингз-колледж. Ответ с предложением пообедать вместе был, против ожидания, очень любезен, и Фрэнсис начал надеяться, что можно будет как следует обсудить проблему строения ДНК.

          Однако он совершил непростительный промах, тактично заговорив о белках, как будто ДНК его вовсе не интересовала. Таким образом, первая половина обеда была потрачена впустую. А потом Морис заговорил о Рози, и полились жалобы на ее упрямство и нежелание с ним сотрудничать. Фрэнсис тем временем размышлял о куда более интересных предметах, а потом спохватился, что ему надо бежать, так как в 2.30 у него было назначено деловое свиданий. Только на улице он сообразил, что так и не сказал ни слова о соответствии расчетов Гриффита с данными Чаргаффа. Возвращаться было бы чересчур глупо, и он в тот же вечер вернулся в Кембридж.

          На следующее утро, сообщив мне об этом бесплодном разговоре, Фрэнсис бодро заявил, что нам следовало бы еще раз взяться за структуру ДНК. Но мне это казалось бессмысленным. После зимнего фиаско мы не узнали ничего нового. И до рождества мы могли рассчитывать только на одно - на то, что нам удастся узнать содержание двухвалентных металлов в ДНК-содержащем фаге Т4. Если бы оно оказалось высоким, то это было бы веским доводом в пользу связывания ДНК с ионами Мg2+. Располагая материалом, я мог бы наконец вынудить группу из Кингз-колледжа сделать анализ их образцов ДНК. Но шансов на скорые результаты было немного. Во-первых, приходилось ждать, пока Нильс Йерн, коллега Оле Маалойе, пришлет мне фаг из Копенгагена. Затем предстояло организовать точные измерения содержания в нем как двухвалентных металлов, так и ДНК. Вот тогда Рози пришлось бы уступить.

          К счастью, Лайнус пока как будто не думал браться за ДНК. Согласно неофициальным сведениям, полученным от Питера Полинга, его отец был поглощен идеей скручивания самой а-спирали в белке кератине, содержащемся в волосах. Для Фрэнсиса эта новость была не особенно приятной: вот уже почти год он переходил от энтузиазма к отчаянию, размышляя о том, как а-спирали укладываются в скрученные жгуты. Беда была в том, что ему еще ни разу не удалось свести концы с концами в своих математических расчетах. Когда его загоняли в угол, он признавал, что в его рассуждениях есть пробелы. И вот теперь вся честь открытия скрученных жгутов могла достаться Лайнусу, хотя его решение, возможно, окажется ничуть не лучше.

          Фрэнсис бросил экспериментальную работу по теме своей диссертации и с удвоенной энергией занялся расчетом скрученных жгутов. На этот раз, отчасти благодаря помощи Крейзела, приезжавшего к нему в Кембридж на воскресенье, у него получились вполне правильные уравнения. Немедленно было написано письмо в редакцию журнала "Нэйчур" и передано Брэггу, чтобы тот сопроводил его просьбой опубликовать как можно быстрее. Когда редакции сообщали, что статья, написанная англичанином, представляет особый интерес, ее старались поместить в ближайшем же номере. И, если бы Фрэнсису повезло, его скрученные жгуты, могли попасть в печать одновременно со статьей Полинга, если не раньше.

          Вот так и в Кембридже и за его пределами постепенно складывалось мнение, что от Фрэнсиса может быть настоящий толк. Хотя некоторые скептики все еще считали его хохочущим фонографом, тем не менее было ясно, что он способен доводить решение проблемы до финишной черты. Свидетельством роста его репутации было предложение, которое он получил в начале осени: Дэвид Харкер пригласил его на год к себе, в Бруклин. Получив миллион долларов на раскрытие структуры фермента рибонуклеазы, Харкер подыскивал талантливых сотрудников, а, по мнению Одил, шесть тысяч долларов за один год - очень большие деньги. Как и следовало ожидать, Фрэнсис колебался. С одной стороны, про Бруклин рассказывали слишком много анекдотов, но, с другой стороны, он еще ни разу не был в Штатах, и даже Бруклин мог бы послужить отправной точкой для посещения более привлекательных мест. К тому же, узнав, что Крика не будет в лаборатории целый год, Брэгг скорее отнесется положительно к просьбе Макса и Джона оставить его в лаборатории еще на три года после окончания им диссертации. Во всяком случае, можно было дать предварительное согласие, и в середине октября Фрэнсис написал Харкеру, что приедет в Бруклин на следующую осень.

          Тем временем я все еще был поглощен половым размножением бактерий и часто ездил в Лондон к Биллу Хейсу, в его лабораторию при Хэммерсмитской больнице. В тех случаях, когда перед возвращением в Кембридж мне удавалось вытащить Мориса пообедать, я вновь начинал думать о ДНК. Но иногда Морис во второй половине дня куда-то исчезал, и его сотрудники были убеждены, что на горизонте появилась девушка. Правда, в конце концов выяснилось, что ничего такого не было: в эти дни он занимался фехтованием в спортивном зале.

          Отношения с Рози оставались такими же напряженными. Когда Морис вернулся из Бразилии, ему было нетрудно прийти к заключению, что она даже больше, чем прежде, ничего не хочет слышать о сотрудничестве. Поэтому в поисках утешения Морис занялся интерференционной микроскопией, пытаясь найти способ измерения хромосом. Руководителю лаборатории Рэндоллу было заявлено, что Рози следовало бы подыскать другое место, но в лучшем случае на это потребовался бы год. Нельзя же было просто взять и уволить ее за язвительную улыбку. К тому же ее рентгенограммы становились все более совершенными. Однако спирали, судя по всему, ее по прежнему не прельщали. Вдобавок, по ее мнению некоторые данные указывали на то, что сахаро-фосфатный остов находится на поверхности молекул ДНК. А судить, есть ли какие-нибудь научные основания для такого утверждения, было очень трудно. До тех пор, пока у нас с Фрэнсисом не было доступ к ее экспериментальным данным, следовало избегать предвзятых выводов. Поэтому я и продолжал заниматься вопросами пола.

[Предыдущий раздел]

Продолжение следует...


Hosted by uCoz